?

Log in

No account? Create an account

Предыдущий пост | Следующий пост

Ольга Балла

Разведчик загадочного

История одного несостоявшегося разговора

Знание – Сила. - № 4. - 2018

ivanov.jpg

Интервью мы с ним так и не сделали. Хотя хотелось, замышлялось и воображалось очень давно – с тех самых пор, как мне вообще повезло начать заниматься журналистикой. Хотя даже виделись – и целых два раза. Первый раз - ещё задолго до всякой журналистики, вообще до всего, когда я, вечно торопившийся и хронически опаздывавший юный курьер Института русского языка Академии наук тогда ещё СССР, внеслась с каким-то очередным пакетом, запыхавшись, в здание Института славяноведения и балканистики той же Академии и чуть ли не головой влетела – едва не сбив его с ног - в большого, величественного седого человека с высоким лбом. «Простите, где здесь кабинет такой-то?» - нагло выпалила я, прекрасно понимая, что передо мною Вячеслав Всеволодович Иванов, - но не рассыпаться же теперь в почтении и восхищении, не рассказывать же ему сию минуту о том, как книжка его избранных статей воспламенила моё, как я выражалась уже тогда, «гуманитарное воображение». Ну не та ситуация. Вообще-то было даже странно, что он существует на самом деле – а не создан тем самым «гуманитарным воображением», что можно его запросто вот так чуть не сбить на дурацком молодом бегу. Собеседник мой вежливо и, как почудилось мне в жарком смущении, не без иронии указал мне искомый кабинет, я унеслась в указанном направлении, на том мы и расстались. Второй раз был куда осмысленнее и давал куда больше шансов для плодотворного разговора. Несколько жизней, несколько перемен участей спустя, в 2009-м, что ли, году или в 2010-м, в РГГУ был поэтический вечер ещё одного человека из архетипических, из тех, что оказали на моё гуманитарное воображение решающее воздействие – лингвиста и переводчика Александра Милитарёва. (И о, счастье, – с Милитарёвым мне тогда всё-таки удалось устроить разговор, но то совсем другая история.) На этот вечер заглянул и небожитель Иванов – такой же (на мой, по крайней мере, смущённый взгляд) большой и величественный, как тогда, в глубине незапамятных восьмидесятых. Ну теперь-то уж, защищаемая статусом сотрудника журнала «Знание – Сила», я была заметно решительнее и дерзнула предложить: «Вячеслав Всеволодович, могу ли я вас попросить об интервью для нашего журнала?» «Ох, - ответствовал он без всякого энтузиазма, - мне сейчас совершенно, совершенно некогда!» На том, опять же, и расстались.

А в октябре минувшего года стало поздно совсем. Всё-таки надо было настаивать.

Понятно, что ему и в самом деле было некогда. К тому времени – к концу двухтысячных - Иванов, не оставлявший ни исследовательской работы, ни постоянной просветительской практики, чего только не возглавлял: и Русскую антропологическую школу РГГУ, и Институт мировой культуры МГУ, и – если это был всё-таки 2010-й – Попечительский совет Фонда фундаментальных лингвистических исследований… То есть, у него, активно работавшего учёного, была ещё и масса обременяющих занятий административного характера (или не обременяющих? или они что-то ему всё-таки давали, что-то добавляли к его пониманию занимавших его проблем? Теперь уже и не спросишь – а ведь я бы спросила). Он вообще умудрялся как-то жить - притом плодотворно и осмысленно - на два континента, наряду со своими обязанностями в России выполняя и американские: профессорствовал на кафедре славянских и восточноевропейских языков и литератур в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе, вёл там Программу индоевропейских исследований, был действительным членом Американской академии искусств и наук (а ещё – Американского лингвистического общества, Американского философского общества, Британской академии, академиком РАН по отделению историко-филологических наук да, кроме того, действительным членом Российской Академии естественных наук), что, видимо, тоже к чему-то обязывало. Слава, имеемая в избытке, ему уж точно была тогда не нужна, как, надо думать, и очередное публичное проговаривание важного, и мало ли у него вообще было этих интервьюеров. А мне не хватило ни смелости, ни прямо с нею связанной настойчивости. Хотя мне-то нужно как раз было.

Дело в том, что в каждом интервью вопрошающий, разумеется, проясняет и свои собственные, внутренние вопросы, на которые, предположительно, может ответить именно этот собеседник, а то и только он, – я бы сказала, именно такие вопросы мы в первую очередь и проясняем, иначе и браться нечего. И вот собственные вопросы к Иванову у меня были издавна – с моих девятнадцати самонадеянных лет. Вернее, по большому счёту – одна, ключевая группа вопросов. Она относится к области, так сказать, человекоустроения; ещё точнее – к антропологии исследовательской работы.

Что связывает воедино, было мне важно знать, что удерживает в цельности разные предметы его занятий? Эти предметы производят впечатление, даже будучи просто перечислены, а ещё более – если знать, что за каждым из пунктов этого перечисления стоят десятки основательных работ и что во многих отношениях их автор был первопроходцем или в числе инициаторов новых путей. Лингвистика (очень много сделал для возвращения в отечественную науку сравнительного языкознания, бывшего в пору его молодости под фактическим запретом; стал одним из основателей Московской школы компаративистики), генеалогическая классификация языков. История языка и письменности (работая вместе с Тамазом Гамкрелидзе над восстановлением языка и культуры праиндоевропейцев, он не просто реконструировал всю их систему, но предложил новые подходы к этому и определил, где находилась прародина индоевропейских народов. Историк Евгений Пчелов пишет, что именно труды Иванова «по сути возродили в отечественной науке индоевропеистику»). Дешифровка древних письменностей, изучение языков Древнего Востока – хаттского, хурритского, тохарских, особенно же - хеттского (написал его грамматику) и санскрита (в соавторстве с Владимиром Топоровым); сопоставление анатолийских языков с балтийскими и славянскими. (Как раз этим Иванов занимался в Институте славяноведения и балканистики, где заведовал сектором структурной типологии и где его чуть не сшиб с ног один наглый курьер.) Изучение балто-славянских языковых связей и в едином комплексе с ними - мифологии и фольклора. Более всего в этой области он известен разработанной вместе с В.Н. Топоровым теорией «основного мифа», основной сюжет которого – борьба Бога Грома со Змеем. По свидетельству Пчелова, Иванов внёс значительный вклад практически во все области лингвистики – «от общего языкознания, фонологии, морфологии, синтаксиса до анализа наследия лингвистов прошлого (как, кстати, и учёных многих других областей, например, Л.С. Выготского, А.М. Золотарёва, В.К. Шилейко и многих других) и изучения социолингвистической ситуации отдельных регионов и городов». Уже одно только это кажется превосходящим возможности одного человека, но ведь было ещё многое другое. Теория литературы, стиховедение. Исследования кинематографа. Семиотика (в своё время Иванов стал одним из основателей Московско-тартуской семиотической школы, тартускую ветвь которой возглавлял Юрий Лотман). История и теория культуры. История науки. Нейрофизиология, исследования функциональной асимметрии мозга, исследования синестезии. Кибернетика (стоял у её истоков в нашей стране. Председательствовал – совсем молодым, едва за тридцать – в лингвистической секции Научного совета по кибернетике АН СССР), машинный перевод (был одним из тех, кто разрабатывал его принципы. На рубеже 1950-х – 1960-х заведовал группой машинного перевода в академическом Институте точной механики и вычислительной техники АН СССР). Переводы – уже не машинные, собственной рукой – научные и художественные, с живых и мёртвых языков, которые он знал в каком-то неисчислимом количестве: говорят, что-то около двух сотен. Переводил, кажется, с восемнадцати. И писал стихи. Всю жизнь, в основном никому не показывал, но всё-таки издал, говорят, несколько сборников (я видела только один: «Стихи разных лет» 2005 года). Да, ещё писал воспоминания: о Пастернаке - «Перевёрнутое небо» и о собственной жизни – «Голубой зверь».

В этом впечатляющем списке я наверняка что-то пропустила.

Какие пути, думала я, ведут от занимающих его частных вопросов - к целому? Следуя каким принципам, пересекаются Ивановым границы между разными, в культуре традиционно разграниченными, дисциплинами, в каждой из которых он не просто специалист, но даже и новатор? Как, грубо говоря, устроен, какими темами пронизан его поражающий воображение энциклопедизм (от археологии до нейропсихологии, от разработки машинного перевода до истории науки) – наверняка же проводящий каким-то образом собственные границы, наверняка обладающий, при всей своей многоохватности, и некоторой избирательностью, и некоторой иерархией: какие-то области разрабатываются же интенсивнее прочих – и в силу чего? Какие у него собственные ведущие вопросы к миру? По какой логике развивался его энциклопедизм , как двигался от одной проблемной области к другой, если принять, что исходной его дисциплиной была лингвистика, в которой Иванов, окончивший романо-германское отделение филологического факультета МГУ, получил так называемое базовое образование? Хотя, по всей вероятности, основу образования – причём сразу с замахом на универсальность - он получил существенно раньше, в детстве. И даже не тогда, когда мальчик Кома общался со множеством значительных, культурно насыщенных людей из окружения его отца, писателя Всеволода Иванова – соседей по посёлку Переделкино. Да, среда в Переделкине 1930-х была куда как густа, и собеседники у мальчика были – на зависть: Борис Пастернак, Корней Чуковский – занимавшийся с Комой английским, физик Пётр Капица, философ Валентин Асмус… Но основы всё-таки были заложены во время долгой тяжёлой болезни, когда из-за костного туберкулёза он с шести до восьми лет не вставал с постели вообще и прочитал громадное количество книг – и тогда же научился читать очень быстро, схватывая смысл страницы сразу. «Горы книг у постели, - признавался он в каком-то из своих многочисленных интервью, - это осталось на всю жизнь.»

Да, но не всякий выходит из такого, пусть даже исключительно насыщенного, детства учёным-универсалом, полноценно работающим во многих науках сразу. К этому множеству должен быть какой-то общий ключ.

И ещё вопросы – не такие принципиальные, но тоже всегда волновавшие: как это возможно чисто технически – в смысле распределения усилий, в смысле энергетического ресурса, который на все эти усилия требуется? Как надо себя выстроить, чтобы контролировать такое количество разнородных предметов тщательного исследовательского и творческого внимания? А надо же ещё и – даже не говорю «просто жить», - в случаях, подобных этому, в исследовательское предприятие превращается жизнь целиком (вот как, как она в него превращается? Как внутри такой жизни живётся?) – читать книги, ориентируясь в том, что пишут коллеги и оппоненты, просто, наконец, наращивая себе смысловую массу, из которой потом формируются конкретные направления конкретной работы? Он ведь и художественную литературу успевал читать, притом даже современную, - в 1993-м, как раз в то недолгое время (1990-1993), когда Иванов был директором Библиотеки иностранной литературы, в издательстве этой библиотеки вышла его небольшая книжечка «Взгляд на русский роман в 1992 году». Он ещё и газеты читал – и активно интересовался современной ему социальной и политической ситуацией. («Купить вам что-нибудь на станции, в Переделкино?» - спросила восьмидесятишестилетнего уже Иванова одна из его интервьюеров, Мария Черняк. – «Газеты, - ответил он, - и побольше.»)

Он всегда был человеком с внятной и, более того, активной социальной позицией (ещё в 1958-м его уволили из Московского университета, где он руководил семинаром по математической лингвистике, за то, что открыто не соглашался с официальной оценкой пастернаковского «Доктора Живаго» и поддерживал взгляды эмигранта Романа Якобсона. Только через тридцать лет, в 1988-м, это решение отменили как «ошибочное».) Он даже ходил во власть. Ненадолго, на рубеже 1980-1990-х, когда такое случалось с ведущими интеллектуалами, даже с самим Сергеем Аверинцевым, - когда многим верилось в перспективы участия учёных во власти. В 1989-1991 гг. он был народным депутатом СССР от институтов Академии Наук, и ещё раз, осенью 1991 г. – депутатом Верховного Совета СССР последнего созыва, от России. После этого – уже никогда.

Вскоре после смерти Иванова, осмысляя его личность и тип его культурного участия, Михаил Эпштейн объяснял ивановскую универсальность, «титанизм», ещё и особенностями времени – времени выхода из советского тоталитарного средневековья. Типологически родственными и сомасштабными Иванову он считает Сергея Аверинцева, Юрия Лотмана, Владимира Топорова, Василия Налимова, Владимира Библера, Георгия Гачева, Льва Гумилева, Георгия Щедровицкого (список столь же разнородный, сколь и неполный). То есть, титанизм и самого Иванова, и его сопластников Эпштейн объяснил не только их личной крупностью, но и нарушением, в силу известных обстоятельств, «механизма культурной преемственности» в нашей стране: «В странах, где действует нормальный механизм культурной преемственности, культура стремится к специализации, к постепенному сужению профессиональных полей. Возрождение — это время именно титанизма, когда один человек выступает во множестве ролей, воплощая целый университет или академию наук и искусств», а эпоху расцвета деятельности Иванова - позднесоветские десятилетия - сопоставлял не только с итальянским Ренессансом, но и с русским Серебряным веком.

Вопрос, насколько здесь хромает метафора средневековья, куда мы из этого «средневековья» вышли и вышли ли вообще, оставим сейчас без обсуждения. Во всяком случае, безусловно: люди такого типа компенсировали в нашей культуре некоторую очень существенную нехватку.

Всё-таки: имею ли я право говорить о Вячеславе Всеволодовиче Иванове как об одной из ведущих тем моей собственной жизни, как об одном из важных направлений внутреннего вопрошания и внимания? Но ведь дело не во мне. Дело в Иванове. Поэтому – имею.

Так вот: если вторая группа так и не заданных мною ему вопросов – как живётся внутри такой своеобразно устроенной жизни – обречена остаться без ответов, то ключи к ответам на вопросы первой группы у меня в руках были. Причём с самого начала.

А началом для меня стала в 1984 году, в те самые девятнадцать сильно растерянных, зато восприимчивых лет небольшая (ну как небольшая? - четыреста с лишним страниц, но форматом чуть больше кисти руки) книжка - чёрная суперобложка, на ней – икона Флора и Лавра: сборник венгерских переводов его избранных текстов, снабжённый избранной же библиографией автора (десять страниц убористого текста; впечатляло уже само по себе; знала бы я, что к тому же 1984-му он написал в несколько раз больше). Разумеется, русского автора не обязательно было читать в переводе, просто так случилось (и в каком-то смысле это было очень удачно: Иванов достался мне сразу в концентрированном виде – самое существенное). Имя на обложке не говорило мне решительно ничего – В.В. Иванов, мало ли среди русских Ивановых, - только из краткой справки на суперобложке да более обстоятельного послесловия к сборнику я и узнала, кто он такой («В круг его исследований в равной степени входят как семиотика, общая теория знаков, изучение мифа, история культуры, так и отдельные проблемы теории литературы, языка и мифологии»). Зато название било в цель: «Язык. Миф. Культура» (мифическое в культуре очень занимало моё тогдашнее «гуманитарное воображение»). Части названия в точности соответствовали частям сборника: «Язык», «Миф» и «Культура», которые все отсылали друг к другу – и охватывали ошеломительный диапазон тем: от символов лошади и дерева в древнеиндийских ритуалах и мифологии и фольклорных связей между обскими уграми и кетами – до категорий «видимого» и «невидимого» в литературном тексте и понятия времени в искусстве и культуре XX века. Если и не вся ивановская цельность, то ведущие его темы в этой книжке уже были. (Самое же главное для меня, её вполне случайного читателя: она поселила в том девятнадцатилетнем читателе интуицию цельности культуры от её «нижних», мифологических и фольклорных, до «верхних», литературных уровней – и жажду энциклопедизма и универсальности, не отпускающую и по сей день. Разумеется, хотелось «так же». Разумеется, не получилось. Но направления внимания это задало безусловно.)

Потом были другие его книги, уже русские. Далеко не все, тем более, что не все по зубам неспециалисту, но те, которых не миновать, – так сказать, более или менее общечеловеческие: «Очерки по истории семиотики в СССР» «Чёт и нечет: асимметрия мозга и знаковых систем», «Лингвистика третьего тысячелетия», «Наука о человеке: введение в современную антропологию», «Дуальные структуры в антропологии», «От буквы и слога к иероглифу: системы письма в пространстве и времени», одиннадцать лет подряд – 1999-2010 – выходивший семитомник «Избранных трудов по семиотике и истории культуры» («Знаковые системы. Кино. Поэтика», «Статьи по русской литературе», «Сравнительное литературоведение. Всемирная литература. Стиховедение», «Знаковые системы культуры, искусства и науки», «Мифология и фольклор», «История науки. Недавнее прошлое (XX век)», «Труды по истории науки»). И много позже попавшая в мои руки – у книг свои судьбы – «Луна, упавшая с неба» - вышедший в 1977-м сборник его поэтических переводов с древних языков Малой Азии: хаттского, хеттского, аккадского, палайского, хурритского, лувийского, иероглифического лувийского, финикийского, ликийского, лидийского. И всё это было разрастанием той, первоначально заданной, цельности 1984 года.

Говорят, он не всё знал так уж хорошо; что оборотной стороной его претензий на универсальность стали пробелы и неточности. И всё-таки думается, что в самом проекте такого масштаба, в самом «величии замысла» - независимо от его неудач на отдельных участках, которые хорошо видят узкие специалисты, затем они и существуют, - есть что-то принципиально важное. Это сильно расширяет горизонты культуры.

Из той венгерской книжки навсегда осталась со мной, среди прочего, первая фраза предисловия, писанного самим Ивановым, которая в обратном переводе выглядит так: «Художник сам похож на свои метафоры, которые перед каждым новым читателем раскрываются по-разному». То есть (объяснила я тогда сама себе), стимулирует смыслы, всякий раз новые, – так, как может делать только он, в зависимости от того, на какую почву попадёт его влияние. Так вот, рискну сказать, что Иванов – в начале жизни, кстати, замышлявший стать поэтом или писателем – и сам такой художник-метафора (его интеллектуальное предприятие, при всей своей рациональности – тоже своего рода искусство), который уже самим своим присутствием в культуре, своей дерзостью, своими претензиями на непомерное, своим вызовом стимулирует в ней порождение смыслов.

Чтобы внимательно и понимающе прочитать – просто прочитать подряд – всё, что он написал – человеку не хватит ни компетенции, ни просто времени жизни. Но всё-таки на основе того, что после той чёрной книжечки прочитано и продумано было, на те вопросы, на которые уже никогда не ответит мне Иванов, я могу уже дерзнуть предложить и собственные ответы.

Все области его внимания и интереса связывает воедино и удерживает в целости, во-первых, тема знака, во-вторых - выявление структур. Чем бы он ни занимался, его интересовали знаки и связи между ними, установление характера этих связей.

Культурную нишу Иванова, его «место в культуре», как называется в «Знание – Силе» рубрика, в которую я задумывала поместить наше несостоявшееся интервью, на свой лад определил Сергей Аверинцев. «Вячеслав Всеволодович, - воскликнул он, по собственным словам Иванова в его воспоминаниях «Голубой зверь», - вы ведь занимаетесь поэтикой Бога!»

Сам же он в одном из своих стихотворений назвал себя «разведчиком загадочного».

Я бы добавила – рациональным разведчиком. Просветителем.

Он вообще был классический просветитель по своим ценностным установкам, уверенный в силе разума, рационального понимания, науки и в пользе распространения знания. («…выход из кризиса, - настаивал он в одном из интервью в 2012 году, - должен быть связан с правильным использованием новых научных достижений», и там же: «Мы должны <…> делать упор на то, чтобы реально поддерживать настоящую науку и внедрять ее достижения. Это основное лекарство от кризиса»). Он постоянно говорил о важности – в том числе, если не первостепенно, политической – «просветительской работы» в отношении «большой массы людей», которую осуществляли бы носители знаний. «Я думаю, - говорил он, - что сейчас первоочередная задача — любой ценой добиться того, чтобы началась реальная кампания, так сказать, просвещения широких масс. Я думаю, что массы легко заинтересуются и увлекутся вопросами организации управления страной.» Это тогда же, в 2012-м. Так и хочется сказать – ох, идеалист… Да, он был идеалист. Он верил в идеалы. И в возможность гармонии.

И свои идеалы он пропагандировал. В этом смысле он был идеологом.

Одним из его идеалов – из важных, ведущих – были единство и цельность. Прежде всего, конечно, цельность знания – и даже не только научного. «Нужно предпринять, - говорил он как-то, - систематические усилия для осознания единства основ мировоззрения, соединяющих не только все большие мировые религии, но и современную науку, открывшую удивительную симметрическую гармонию мироздания в целом, человека, его Разума и Ноосферы (сферы Разума по Вернадскому) как наиболее удивительных проявлений этих закономерностей.» Более того, он был сторонником единства мира. Вплоть до создания «мирового правительства», во всяком случае – «единой системы регуляции». Притом чем скорее, тем лучше.

Он - просветитель классического типа ещё и в том, что знание вообще и наука в частности (может быть, и в особенности) для него были неотделимы от их этических значений и от социальной позиции. Он был правозащитником, что в его случае было очень органично. Ещё при жизни Иванова, в связи с очередным его юбилеем - восьмидесятипятилетием, - Евгений Пчелов в краткой его биографии (конечно, в силу самого жанра скорее апологетической, чем аналитической) писал: «Вячеслав Всеволодович Иванов всегда отстаивал правду и справедливость – и в случае с Синявским и Даниэлем, и во время травли Пастернака и т.д. – он был и остаётся одним из символов свободной русской науки, даже в условиях тоталитарного, бесчеловечного режима, сохранявшим высокие традиции морального кодекса Учёного и человека».

В целом же, занимался он - довольно широко, но вполне конкретно понятой – антропологией, то есть устройством человека. Смысловым и предсмысловым – создающим возможность смысла и определяющим его характер, структурным, - и лишь вследствие этого - устройством языка, со стороны которого он к пониманию человека и двинулся (и это наложило определяющий отпечаток на его антропологическое видение). Логика развития его энциклопедизма, движения тематических линий, соответственно, примерно такова: от языка – к знаку – оттуда к человеку и его культуре вообще.

Светильник светил, и тропа расширялась.

А как возможно было всё это успевать – пусть останется тайной.

Профиль

building
znaniesila
ЖЖ-сообщество журнала "Знание-Сила"
Сайт журнала "Знание-Сила"

Календарь

Август 2018
Вс Пн Вт Ср Чт Пт Сб
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031 

Метки

Разработано LiveJournal.com